Измеряя мир даниэль кельман. Отзывы на книгу "измеряя мир" даниэль кельман. О книге «Измеряя мир» Даниэль Кельман

На создание книги писателя вдохновил визит в парижский Музей человека и "встреча" с одним из экспонатов - мозгом антрополога Поля Брока. Отец современной антропологии, он вывел ее в отдельную научную дисциплину. Открыл участок мозга, отвечающий за членораздельную речь, - "извилину Брока", а следом и "афазию Брока" - расстройство, при котором человек теряет коммуникационные навыки.

Но были у ученого и другие идеи: Брока, как и многие исследователи ХIХ века, верил в то, что размеры мозга, о которых можно судить по объему черепа, связаны с интеллектуальными способностями человека. А объем черепа "высшей расы" - европейцев больше, чем у "низших" представителей негроидной расы. Эта теория будет опровергнута, но позже, когда крупный мозг Поля Брока, завещавшего свое тело науке, положат в банку с формалином и поставят на полку музея. ТАСС публикует отрывок, посвященный ученому.

… Здесь хранился мозг интеллектуала-европейца, который стал на краткий срок знаменитым, прежде чем отойти в безвестность этой пыльной полки. Был мозг осужденного убийцы.

Несомненно, ученые прежних времен надеялись найти какую-нибудь аномалию, некий отличительный признак в анатомии мозга или форме черепа убийц. Возможно, они надеялись, что причиной убийства была наследственность, а не общество. Френология была грубым заблуждением XIX столетия. Моя подруга Энн Друян как-то сказала: "Люди, которых мы морим голодом и мучаем, имеют асоциальную склонность красть и убивать. Мы считаем, что причина в нависших бровях". Но мозг убийц и мозг ученых мужей - в частности, останки мозга Альберта Эйнштейна, уныло плавающие в склянке в Уичито, - ничем не различаются. Так что, вполне вероятно, общество, а не наследственность создает преступников.

Размышляя над этим, я продолжал изучать коллекцию, и тут мой взгляд остановился на табличке на одном из множества низких цилиндрических сосудов. Я взял контейнер с полки и присмотрелся внимательнее. Надпись гласила "П. Брока". В моих руках был мозг Брока.

Хирург, невропатолог и антрополог Поль Брока был ведущей фигурой в истории развития как медицины, так и антропологии середины XIX в. Он провел блестящую работу по исследованию злокачественных новообразований и лечению аневризм, а его исследования происхождения афазии - нарушения артикуляции - имели первостепенное значение. Брока был замечательным, сердобольным человеком. Он заботился о медицинской помощи бедным. Под покровом ночи, рискуя собственной жизнью, он успешно увез контрабандой из Парижа в повозке, запряженной лошадью, засунув в дорожные сумки и спрятав их под картофелем, 73 млн франков - казну Дирекции государственных больничных учреждений, которую - как он считал, любой ценой - нужно было спасти от разграбления. Он был основателем современной хирургии головного мозга. Изучал детскую смертность. К концу своей карьеры был избран членом сената.

Как выразился один биограф, больше всего он любил спокойствие и толерантность. В 1848 г. он основал общество вольнодумцев. Почти единственный среди французских ученых того времени он поддерживал идею Чарльза Дарвина об эволюции путем естественного отбора. Томас Гексли - Бульдог Дарвина - отмечал, что всего лишь упоминание имени Брока наполняло его чувством признательности, и цитировал его слова: "Лучше я буду видоизмененной обезьяной, чем выродившимся сыном Адама". За эти и другие взгляды он был публично обвинен в материализме и, как Сократ, в растлении молодежи. Тем не менее он был избран сенатором.

Но до этого Брока столкнулся с большими трудностями, когда хотел основать во Франции антропологическое общество. Министр народного просвещения и префект полиции считали, что антропология как независимое изучение человека является антиправительственной деятельностью. Когда, наконец, весьма неохотно Брока было дано разрешение говорить о науке с восемнадцатью коллегами, префект полиции назначил Брока лично ответственным за все, что могло бы быть сказано на таких собраниях "против общества, религии или правительства". Даже на этих условиях изучение человека считалось настолько опасным, что агенту полиции в штатском было поручено посещать все собрания, и подразумевалось, что в разрешении собираться будет тотчас же отказано, если что-либо сказанное покажется агенту оскорбительным.

При таких обстоятельствах Общество антропологии в Париже в первый раз собралось 19 мая 1859 г., в год публикации научного труда "Происхождение видов". На последующих встречах обсуждалось множество тем - археология, мифология, физиология, анатомия, медицина, психология, лингвистика и история, и легко представить, как агент полиции в большинстве случаев клевал носом в углу. Однажды, как рассказывал Брока, агент пожелал совершить небольшую прогулку и спросил, может ли он быть спокоен, что в его отсутствие не будет сказано ничего, что бы угрожало государству.

"Нет, нет, мой друг, - ответил Брока. - Вам нельзя идти на прогулку: садитесь и отрабатывайте вашу зарплату".

Не только полиция, но также и духовенство были против развития антропологии во Франции, и в 1876 г. Римско-католическая политическая партия развернула крупную кампанию против преподавания этого предмета в Антропологическом институте Парижа, основанном Брока.

Поль Брока умер в 1880 г., возможно, от той самой аневризмы, которую он изучал столь успешно. В то время он работал над всесторонним исследованием анатомии головного мозга. Он основал во Франции первые профессиональные общества, исследовательские школы и научные журналы по современной антропологии. Его лабораторные образцы стали коллекцией Музея Брока, который долгое время носил это название. Позже он вошел в состав Музея человека.

Именно Брока, чей мозг я бережно держал в руках, основал ту жуткую коллекцию, которую я рассматривал раньше. Он изучал эмбрионы и обезьян, и людей всех рас, с энтузиазмом проводя измерения в попытке понять природу человека. И, несмотря на нынешний вид коллекции и мои подозрения, он не был, по крайней мере по стандартам своего времени, большим шовинистом или расистом, чем значительная часть людей, и определенно не соответствовал представлению о себе как о холодном, бесчувственном ученом, которого не интересуют последствия его работы для людей. Брока было далеко не все равно.

Брока был великолепным специалистом по анатомии мозга и провел важные исследования лимбической системы, ранее называемой rhinencephalon (обонятельный мозг), которая, как мы теперь знаем, тесно связана с человеческими эмоциями. Но Брока в наши дни, возможно, лучше всего известен благодаря открытию маленькой области в третьей извилине левой передней доли коры головного мозга - области, ныне известной как зона Брока. Членораздельная речь, как выяснилось, когда Брока сделал предположение на основе только фрагментарных доказательств, в значительной степени контролируется зоной Брока. Это было одним из первых открытий разделения функций левого и правого полушарий мозга. Но самое важное, это было одним из первых свидетельств того, что за определенные функции мозга отвечают его определенные области, что существует связь между анатомией мозга и тем, что мозг делает, деятельностью, иногда описываемой как "ум".

Ральф Холлоуэй - физический антрополог в Колумбийском университете, чья лаборатория, как я представляю, должна напоминать лабораторию Брока. Холлоуэй делает из каучукового латекса слепки внутренней полости черепных коробок человека и родственных видов, живших ранее и живущих ныне, в попытке, опираясь на отпечатки на внутренней поверхности черепов, воссоздать, как выглядел мозг. Холлоуэй считает, что по черепу живого существа может сказать, присутствует ли в его мозге зона Брока, и он нашел доказательства возникновения зоны Брока у Homo habilis около 2 млн лет назад - как раз во время появления первых строений и первых инструментов. В этих ограниченных пределах его исследования подтверждают френологическую точку зрения. Вполне правдоподобно, что человеческая мысль и производство развивались вместе с членораздельной речью, и зона Брока может в очень реальном смысле быть одним из мест, где локализуется наша человечность, а также средством, с помощью которой можно проследить наши отношения с предками на их пути к человечности.

И вот части мозга Брока плавали в формалине прямо передо мной. Я мог различить лимбическую область, которую Брока изучал у других. Видел извилины на неокортексе. Я даже мог различить серо-белую левую переднюю долю, в которой находилась собственно зона Брока, разлагающуюся и забытую в темном углу коллекции, которую основал сам Брока.

Было сложно удержаться от мысли, не находился ли Брока в каком-то смысле все еще там - его острый ум, скептическое выражение лица, резкая жестикуляция, когда он говорил, минуты спокойствия и нежности. Могло ли сохраниться в сплетении нейронов передо мной воспоминание о триумфальном моменте, когда он выступал перед всеми медицинскими факультетами (и своим отцом, переполненным гордостью), доказывая происхождение афазии? Об обеде с его другом Виктором Гюго? О прогулке лунным осенним вечером вдоль набережной Вольтера и по мосту Руаяль с женой, которая держала прелестный зонтик? Куда мы уходим, когда умираем? Поль Брока все еще здесь, в наполненном формалином сосуде? Возможно, отпечатки памяти разрушились, хотя существует убедительное доказательство, полученное в результате современных исследований мозга, что имеющаяся память дублируется и хранится в разных частях мозга. Станет ли возможным когда-нибудь в будущем, когда нейрофизиология заметно продвинется вперед, воссоздавать воспоминания или знания кого-то давно умершего? И будет ли это хорошо? Это будет значительным вмешательством в частную жизнь. Но это будет также своего рода фактическим бессмертием, поскольку - особенно для такого человека, как Брока - наш ум является главным показателем того, кто мы есть.

По особенностям этого заброшенного хранилища в Музее человека я был готов приписать тем, кто собрал коллекцию - в то время я не знал, что это был Брока, - явный сексизм, расизм, и шовинизм, и сильное сопротивление идее родства человека и других приматов. И отчасти это было правдой.

Брока был гуманистом XIX в., но не был способен отбросить усвоенные предрассудки, человеческие социальные болезни своего времени. Он считал, что мужчины превосходят женщин, а белые - черных. Даже его заключение о том, что немецкие мозги не сильно отличаются от французских, служило лишь опровержением утверждения тевтонцев о более низком происхождении галлов. Но он пришел к выводу, что в физиологии мозга горилл и людей существует глубокое родство.

Брока, в юности - основатель общества вольнодумцев, верил в важность свободного от ограничений исследования и прожил жизнь, преследуя эту цель. Его неспособность соответствовать этим идеалам в конечном счете показывает, что тот, кто так же не ограничен в свободной погоне за знаниями, как Брока, все равно может стать жертвой в массе своей присущей респектабельным слоям узости взглядов.

Общество портит лучших из нас. Немного несправедливо, я считаю, критиковать человека за то, что он не разделял просвещенных взглядов более поздней эпохи, но также крайне печально, что такие предрассудки были распространены повсеместно. Возникает волнующий вопрос: какую традиционную истину нашей эпохи следующее поколение будет считать непростительной узостью взглядов? Единственное, что мы можем вынести из урока, который Поль Брока непреднамеренно нам преподал, - подвергнуть сомнению, глубоко и серьезно, наши собственные твердые убеждения.

Даниэль Кельман


Измеряя мир

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Молодой австрийский писатель Даниэль Кельман (р. 1975) - один из самых известных и популярных немецкоязычных авторов «новой волны». Его перу принадлежат шесть романов: «Магия Берхольма» (1997); «Время Малера» (1999); «Последний предел» (2001); «Я и Каминский» (2003); «Измеряя мир» (2006); «Слава» (2009) и сборник рассказов «Под солнцем» (1998). Он удостоен трех престижных литературных премий: «Кандид» (2005), им. Генриха фон Клейста (2006) и им. Томаса Манна (2008).

Даниэля Кельмана с огромным интересом читают во всем мире, его книги переведены почти на 40 языков, а тираж их давно перевалил за 1 млн экземпляров.

Проза Кельмана представляет собой ироническое переосмысление традиционных форм и постмодернистскую игру с клише массовой литературы, для нее характерно сочетание увлекательного сюжета и глубоких философских проблем. Книги Кельмана невозможно читать без улыбки, что не мешает автору поднимать на их страницах серьезнейшие вопросы. И. В. Гёте как-то сказал, что «Фауст» - это очень серьезная штука. Для Кельмана именно в этом и заключается суть литературы.

При всей необычайной легкости и даже игривости языка автор придерживается строгих правил, которые сам же для себя и установил. Так, он принципиально не использует кавычек, о чем не один раз упоминал в интервью, ссылаясь на высказывание Наполеона о том, что кавычки делают текст банальным. Кельман вообще не слишком жалует прямую речь, отдавая предпочтение косвенной. В русском тексте вы ни разу не встретите кавычек, все диалоги оформлены весьма непривычным образом; в романе очень много косвенной речи, а прямую для удобства восприятия было решено выделить курсивом. Мы также не стали «украшать» и «причесывать» оригинал, подбирая синонимы к многочисленным «он» и «сказал», сохранив в переводе нарочитое однообразие местоимений и глаголов. Ведь книги Кельмана ориентированы, в первую очередь, на думающего читателя, и ничего лишнего или случайного в них нет.

Итак, предлагаем вашему вниманию блистательный приключенческо-философский роман о двух гениях эпохи Просвещения. Роман «Измеряя мир» увлекательно, интеллигентно и с тонким юмором рассказывает о Карле Фридрихе Гауссе и Александре фон Гумбольдте, типичных представителях национального немецкого характера во всех его проявлениях. Два этих выдающихся человека были очень разными во всех отношениях. И если Гумбольдт объехал почти весь земной шар, то Гаусс почти никогда не покидал родной дом, однако это не помешало каждому из них на свой манер всесторонне изучить и гениально «измерить» этот несовершенный мир.

ПУТЕШЕСТВИЕ

В сентябре 1828 года величайший математик страны впервые за много лет покидал свой родной город, дабы принять участие в Немецком конгрессе естествоиспытателей в Берлине. Отправляться туда ему не хотелось. Месяц за месяцем он отнекивался, но Александр фон Гумбольдт оставался неумолим, и в конце концов он согласился - в минуту слабости духа и в надежде, что день отъезда никогда не настанет.

И вот теперь профессор Гаусс прятался в своей постели. Зарывался в подушки и, смежив очи, отмахивался от Минны, призывавшей его к подъему: кучер, мол, ждет, да и путь предстоит неблизкий. Наконец он открыл глаза и, убедившись, что Минна все еще здесь, объявил ей, что она несносная аналфабетка и несчастье всей его жизни, омрачившая его преклонные годы. Когда же и это не помогло, он откинул одеяло и спустил ноги на пол.

Кое-как поплескавшись в умывальнике, он ворча сошел по лестнице вниз. В гостиной его дожидался сын Ойген с уложенной в дорогу сумкой. Едва Гаусс его завидел, как им овладел приступ ярости: он смахнул на пол стоявший на подоконнике кувшин, растоптал черепки ногами и покушался сокрушить что - нибудь еще. И не успокоился даже тогда, когда повисшие на нем с двух сторон Минна и Ойген принялись наперебой уверять, что в дороге с ним ничего не приключится, что он вообще скоро уже опять будет дома и что все это промелькнет точно дурной сон. Лишь когда его древняя матушка приковыляла на шум из своей комнаты да ущипнула его за щечку, спросив, что же это сталось с ее храбрым мальчиком, он взял себя в руки. Без излишнего пыла простился с Минной, с дочерью, рассеянно погладил по голове младшего сына. И забрался наконец с их помощью в карету.

Поездка была мучительной. Он обозвал Ойгена неудачником и, вырвав у него из рук кривую суковатую палку, с силой ткнул ею сына по ноге. Какое-то время, нахмурившись, он глядел в окно, потом спросил, когда же наконец его дочь выйдет замуж. Почему это никто ее не берет, в чем проблема?

Ойген не отвечал, он принялся приглаживать свои длинные волосы и расправлять обеими руками красный берет.

А ну выкладывай, приказал Гаусс.

Если честно, сказал Ойген, сестра не такая уж и милашка.

Гаусс кивнул, ответ был исчерпывающим. И потребовал книгу.

Ойген протянул ему ту, которую только что раскрыл сам: Немецкое гимнастическое искусство Фридриха Яна. То была одна из его любимейших книг.

Гаусс попробовал было читать, но уже через несколько секунд оторвал от книги глаза, заявив, что эти новомодные кожаные рессоры еще хуже прежних. А ведь не за горами время, когда машины помчат людей от одного города к другому со скоростью выпущенного из пушки ядра. И тогда из Гёттингена до Берлина можно будет добраться всего за полчаса.

Ойген в сомнении покачал головой.

Несправедливо и странно, заметил Гаусс, быть заложником того времени, в котором поневоле родился. Прямо-таки пример жалкой случайности существования. За что, собственно, нам посылаются все эти преимущества относительно прошлого, и за что нас делают посмешищем в глазах будущего?..

Ойген, зевая, кивнул.

Даже такой разум, как его собственный, сказал Гаусс, был бы беспомощен в ранние века человечества или где-нибудь на берегах Ориноко, а, глядишь, лет через двести какой-нибудь глупец еще и посмеется над ним да сплетет про него, чего доброго, какую-нибудь околесицу.

Он задумался на минуту, потом снова обозвал Ойгена неудачником и погрузился в книгу. А сын его тем временем уткнулся носом в окно кареты, чтобы спрятать лицо, искаженное от обиды и гнева.

В Немецком гимнастическом искусстве речь шла о различных гимнастических снарядах. Автор подробно описывал придуманные им приспособления для упражнений. Одно из них он назвал конем, другое перекладиной, третье же - козлом.

Совсем сдурел парень, заметил Гаусс и, открыв окно, выбросил книгу.

Ведь то была моя книга, вскричал Ойген.

Оно и видно, сказал Гаусс и немедленно уснул, очнувшись, только когда стали менять лошадей на почтовой станции.

Пока выпрягали старых да впрягали новых лошадей, они ели картофельный суп в харчевне. Сидевший за соседним столом худой мужчина с впалыми щеками и длинной бородой тайком наблюдал за ними. Плотское, заметил Гаусс, которому, к его раздражению, приснились гимнастические снаряды, есть вероятный источник всяческого унижения. Он всегда почитал признаком злого юмора со стороны Господа Бога, что тот воткнул такой дух, как его, в столь хилое тело, в то время как такая заурядность, как Ойген, никогда не болеет.

В детстве у него была тяжелая оспа, возразил Ойген. Он тогда еще чуть не помер. Вон остались следы!

И то верно, согласился Гаусс, он и забыл. И, указав на почтовых лошадей за окнами, заметил, что все же забавно, что богатые люди путешествуют вдвое дольше, чем бедные. Ведь почтовых-то лошадей можно менять на каждой станции. А своим надо дать отдохнуть, теряя на этом время.

Ну и что? спросил Ойген.

Ничего - для того, кто не привык думать, возразил Гаусс. Как ничего нет и в том, что молодой человек ходит с палкой, а старый - нет.

Все студенты ходят с такими палками, сказал Ойген. Так всегда было и будет.

Предположительно, сказал Гаусс и засмеялся.

Они продолжили молча хлебать суп ложками, пока не вошел жандарм с пограничной станции и не потребовал паспорта. Ойген протянул ему свою подорожную: сертификат двора, в коем значилось, что податель сего хотя и студент, но вне подозрений и может в сопровождении отца ступить на прусскую землю. Жандарм с подозрением вгляделся в юношу и, изучив его паспорт, оборотился к Гауссу. У того ничего не было.

Ни паспорта, ни какой-нибудь бумажки с печатью, совсем ничего? спросил жандарм, опешив.

У него никогда не было нужды ни в чем подобном, отвечал Гаусс. В последний раз он пересекал границу Ганновера лет двадцать назад. И тогда у него проблем не возникло.

Ойген попытался объяснить, кто они такие, куда едут и по чьему приглашению. Собрание естествоиспытателей состоится под покровительством Короны. В качестве почетного гостя его отец приглашен, по сути, самим королем.

Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Даниэль Кельман
Измеряя мир

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Молодой австрийский писатель Даниэль Кельман (р. 1975) – один из самых известных и популярных немецкоязычных авторов «новой волны». Его перу принадлежат шесть романов: «Магия Берхольма» (1997); «Время Малера» (1999); «Последний предел» (2001); «Я и Каминский» (2003); «Измеряя мир» (2006); «Слава» (2009) и сборник рассказов «Под солнцем» (1998). Он удостоен трех престижных литературных премий: «Кандид» (2005), им. Генриха фон Клейста (2006) и им. Томаса Манна (2008).

Даниэля Кельмана с огромным интересом читают во всем мире, его книги переведены почти на 40 языков, а тираж их давно перевалил за 1 млн экземпляров.

Проза Кельмана представляет собой ироническое переосмысление традиционных форм и постмодернистскую игру с клише массовой литературы, для нее характерно сочетание увлекательного сюжета и глубоких философских проблем. Книги Кельмана невозможно читать без улыбки, что не мешает автору поднимать на их страницах серьезнейшие вопросы. И. В. Гёте как-то сказал, что «Фауст» – это очень серьезная штука. Для Кельмана именно в этом и заключается суть литературы.

При всей необычайной легкости и даже игривости языка автор придерживается строгих правил, которые сам же для себя и установил. Так, он принципиально не использует кавычек, о чем не один раз упоминал в интервью, ссылаясь на высказывание Наполеона о том, что кавычки делают текст банальным. Кельман вообще не слишком жалует прямую речь, отдавая предпочтение косвенной. В русском тексте вы ни разу не встретите кавычек, все диалоги оформлены весьма непривычным образом; в романе очень много косвенной речи, а прямую для удобства восприятия было решено выделить курсивом. Мы также не стали «украшать» и «причесывать» оригинал, подбирая синонимы к многочисленным «он» и «сказал», сохранив в переводе нарочитое однообразие местоимений и глаголов. Ведь книги Кельмана ориентированы, в первую очередь, на думающего читателя, и ничего лишнего или случайного в них нет.

Итак, предлагаем вашему вниманию блистательный приключенческо-философский роман о двух гениях эпохи Просвещения. Роман «Измеряя мир» увлекательно, интеллигентно и с тонким юмором рассказывает о Карле Фридрихе Гауссе и Александре фон Гумбольдте, типичных представителях национального немецкого характера во всех его проявлениях. Два этих выдающихся человека были очень разными во всех отношениях. И если Гумбольдт объехал почти весь земной шар, то Гаусс почти никогда не покидал родной дом, однако это не помешало каждому из них на свой манер всесторонне изучить и гениально «измерить» этот несовершенный мир.

ПУТЕШЕСТВИЕ

В сентябре 1828 года величайший математик страны впервые за много лет покидал свой родной город, дабы принять участие в Немецком конгрессе естествоиспытателей в Берлине. Отправляться туда ему не хотелось. Месяц за месяцем он отнекивался, но Александр фон Гумбольдт оставался неумолим, и в конце концов он согласился – в минуту слабости духа и в надежде, что день отъезда никогда не настанет.

И вот теперь профессор Гаусс прятался в своей постели. Зарывался в подушки и, смежив очи, отмахивался от Минны, призывавшей его к подъему: кучер, мол, ждет, да и путь предстоит неблизкий. Наконец он открыл глаза и, убедившись, что Минна все еще здесь, объявил ей, что она несносная аналфабетка и несчастье всей его жизни, омрачившая его преклонные годы. Когда же и это не помогло, он откинул одеяло и спустил ноги на пол.

Кое-как поплескавшись в умывальнике, он ворча сошел по лестнице вниз. В гостиной его дожидался сын Ойген с уложенной в дорогу сумкой. Едва Гаусс его завидел, как им овладел приступ ярости: он смахнул на пол стоявший на подоконнике кувшин, растоптал черепки ногами и покушался сокрушить что – нибудь еще. И не успокоился даже тогда, когда повисшие на нем с двух сторон Минна и Ойген принялись наперебой уверять, что в дороге с ним ничего не приключится, что он вообще скоро уже опять будет дома и что все это промелькнет точно дурной сон. Лишь когда его древняя матушка приковыляла на шум из своей комнаты да ущипнула его за щечку, спросив, что же это сталось с ее храбрым мальчиком, он взял себя в руки. Без излишнего пыла простился с Минной, с дочерью, рассеянно погладил по голове младшего сына. И забрался наконец с их помощью в карету.

Поездка была мучительной. Он обозвал Ойгена неудачником и, вырвав у него из рук кривую суковатую палку, с силой ткнул ею сына по ноге. Какое-то время, нахмурившись, он глядел в окно, потом спросил, когда же наконец его дочь выйдет замуж. Почему это никто ее не берет, в чем проблема?

Ойген не отвечал, он принялся приглаживать свои длинные волосы и расправлять обеими руками красный берет.

А ну выкладывай, приказал Гаусс.

Если честно, сказал Ойген, сестра не такая уж и милашка.

Гаусс кивнул, ответ был исчерпывающим. И потребовал книгу.

Ойген протянул ему ту, которую только что раскрыл сам: Немецкое гимнастическое искусство Фридриха Яна. То была одна из его любимейших книг.

Гаусс попробовал было читать, но уже через несколько секунд оторвал от книги глаза, заявив, что эти новомодные кожаные рессоры еще хуже прежних. А ведь не за горами время, когда машины помчат людей от одного города к другому со скоростью выпущенного из пушки ядра. И тогда из Гёттингена до Берлина можно будет добраться всего за полчаса.

Ойген в сомнении покачал головой.

Несправедливо и странно, заметил Гаусс, быть заложником того времени, в котором поневоле родился. Прямо-таки пример жалкой случайности существования. За что, собственно, нам посылаются все эти преимущества относительно прошлого, и за что нас делают посмешищем в глазах будущего?..

Ойген, зевая, кивнул.

Даже такой разум, как его собственный, сказал Гаусс, был бы беспомощен в ранние века человечества или где-нибудь на берегах Ориноко, а, глядишь, лет через двести какой-нибудь глупец еще и посмеется над ним да сплетет про него, чего доброго, какую-нибудь околесицу.

Он задумался на минуту, потом снова обозвал Ойгена неудачником и погрузился в книгу. А сын его тем временем уткнулся носом в окно кареты, чтобы спрятать лицо, искаженное от обиды и гнева.

В Немецком гимнастическом искусстве речь шла о различных гимнастических снарядах. Автор подробно описывал придуманные им приспособления для упражнений. Одно из них он назвал конем, другое перекладиной, третье же – козлом.

Совсем сдурел парень, заметил Гаусс и, открыв окно, выбросил книгу.

Ведь то была моя книга, вскричал Ойген.

Оно и видно, сказал Гаусс и немедленно уснул, очнувшись, только когда стали менять лошадей на почтовой станции.

Пока выпрягали старых да впрягали новых лошадей, они ели картофельный суп в харчевне. Сидевший за соседним столом худой мужчина с впалыми щеками и длинной бородой тайком наблюдал за ними. Плотское, заметил Гаусс, которому, к его раздражению, приснились гимнастические снаряды, есть вероятный источник всяческого унижения. Он всегда почитал признаком злого юмора со стороны Господа Бога, что тот воткнул такой дух, как его, в столь хилое тело, в то время как такая заурядность, как Ойген, никогда не болеет.

В детстве у него была тяжелая оспа, возразил Ойген. Он тогда еще чуть не помер. Вон остались следы!

И то верно, согласился Гаусс, он и забыл. И, указав на почтовых лошадей за окнами, заметил, что все же забавно, что богатые люди путешествуют вдвое дольше, чем бедные. Ведь почтовых-то лошадей можно менять на каждой станции. А своим надо дать отдохнуть, теряя на этом время.

Ну и что? спросил Ойген.

Ничего – для того, кто не привык думать, возразил Гаусс. Как ничего нет и в том, что молодой человек ходит с палкой, а старый – нет.

Все студенты ходят с такими палками, сказал Ойген. Так всегда было и будет.

Предположительно, сказал Гаусс и засмеялся.

Они продолжили молча хлебать суп ложками, пока не вошел жандарм с пограничной станции и не потребовал паспорта. Ойген протянул ему свою подорожную: сертификат двора, в коем значилось, что податель сего хотя и студент, но вне подозрений и может в сопровождении отца ступить на прусскую землю. Жандарм с подозрением вгляделся в юношу и, изучив его паспорт, оборотился к Гауссу. У того ничего не было.

Ни паспорта, ни какой-нибудь бумажки с печатью, совсем ничего? спросил жандарм, опешив.

У него никогда не было нужды ни в чем подобном, отвечал Гаусс. В последний раз он пересекал границу Ганновера лет двадцать назад. И тогда у него проблем не возникло.

Ойген попытался объяснить, кто они такие, куда едут и по чьему приглашению. Собрание естествоиспытателей состоится под покровительством Короны. В качестве почетного гостя его отец приглашен, по сути, самим королем.

Однако блюститель закона желал видеть паспорт.

Жандарм, разумеется, не может этого знать, сказал Ойген, но его отец известен в самых далеких странах, он член многих академий, его с ранней молодости величают королем математики.

Тут Ойген побледнел.

Наполеон? повторил жандарм.

Точно так, сказал Гаусс.

Тогда жандарм потребовал паспорт несколько громче противу прежнего.

Гаусс положил голову на руки и даже не шевельнулся. Ойген толкнул отца в бок, но безуспешно. Ему все безразлично, пробормотал Гаусс, он хочет домой, ему все совершенно безразлично.

Жандарм, сбитый с толку, дотронулся до кокарды.

И тут вмешался человек, одиноко сидевший за соседним столом. Всему этому настанет конец! Германия будет свободной, и ее славные граждане, здоровые телом и духом, станут жить безнадзорно и путешествовать без всяких там бумажек.

Скептически настроенный жандарм немедленно потребовал у него паспорт.

Об том и речь! воскликнул мужчина, роясь в карманах. А потом вдруг вскочил и, опрокинув свой стул, опрометью бросился вон. Несколько мгновений жандарм тупо взирал на распахнутую дверь, пока не пришел в себя и не ринулся за ним.

Гаусс медленно поднял голову. Ойген предложил, не медля, ехать дальше. Гаусс молча кивнул, дохлебывая суп. Жандармская будка пустовала, оба полицейских пустились преследовать бородача. Ойген с кучером, поднапрягшись, подняли кверху шлагбаум. И въехали на прусскую землю.

Гаусс явно ожил, даже повеселел. Заговорил о дифференциальной геометрии. Еще неизвестно, куда заведет кривизна пространства. Ему и самому всё видится пока в самых грубых чертах, счастливы невежды вроде Ойгена, а человеку с понятием бывает и жутковато. И тут он стал рассказывать о том, какая горькая доля ему выпала в юности. Отец его был крут и суров, Ойгену так просто повезло. Считать он научился раньше, чем говорить. Однажды отец его ошибся, отсчитывая месячное вознаграждение, и он заплакал. А когда отец исправил ошибку, он сразу же перестал плакать.

Ойген сделал вид, что впечатлен, хоть и знал, что история эта выдумана. И что выдумал и распространил ее его же брат Йозеф. А отец так часто слышал ее, что и сам начал в нее верить.

Гаусс заговорил о случайности, этом враге всякого знания, которого он всегда хотел победить. Если присмотреться внимательнее, за любым событием можно разглядеть тончайшую сеть причинно-следственных связей. Лишь отступив подальше, замечаешь в ней великие образцы. Таким образом, свобода и случайность суть порождения средней дистанции, все дело в расстоянии. Способен ли он это понять?

Более или менее, устало заверил Ойген и взглянул на свои часы. Шли они не очень-то точно, но по всей вероятности было что-нибудь между половиной четвертого и пятью часами утра.

Однако же правила вероятности, продолжал Гаусс, прижав руки к ноющему позвоночнику, вовсе не обязательны. Ведь они не законы природы, исключения допустимы. К примеру, такой интеллект, как у него, или какой-нибудь выигрыш в лотерею, неотступно выпадающий всегда какому-нибудь болвану. Иной раз он склонен думать, что и законы физики действенны лишь статистически, но возможны и исключения: всякого рода привидения или передача мысли на расстоянии.

Это что – шутка?спросил Ойген.

Он и сам толком не знает, ответил Гаусс и, смежив очи, погрузился в глубокий сон.

Они достигли Берлина под вечер следующего дня. Тысячи домишек без единого центра и плана, стихийное поселение в самой заболоченной местности Европы. Только что приступили к возведению величественных строений: собора, нескольких дворцов, музея для находок гумбольдтовой экспедиции.

Через несколько лет, сказал Ойген, здесь будет метрополия вроде Рима, Парижа или Санкт-Петербурга.

Никогда, возразил Гаусс. До чего мерзкий город!

Карета прогромыхала по неровной мостовой. Дважды лошади шарахались, пугаясь собачьего лая; в переулках колеса застревали в мокром песке. Пригласивший их знаменитый естествоиспытатель проживал недалеко от пакгауза № 4, в центре города, сразу за стройкой нового музея. Чтобы гости не заплутали, он тонким пером начертал точное местоположение дома на бумаге. Должно быть, кто-то завидел их издалека и доложил хозяину, потому как едва они въехали во двор, двери дома распахнулись и навстречу им выбежали четверо мужчин.

Александр фон Гумбольдт был старенький, седенький как лунь человечек маленького роста. За ним поспешали секретарь с раскрытым блокнотом, посыльный в ливрее и молодой, в бакенбардах, человек с деревянным ящичком в руках. Они встали в такую позитуру, будто давно ее отрепетировали. Гумбольдт простер руки к двери кареты.

Однако ничего не происходило.

Только изнутри слышались какие-то возбужденные голоса. Нет, кричал кто-то, нет! Раздался глухой стук, а потом снова: нет! И опять ничего.

Наконец дверца открылась, и Гаусс сторожко ступил на землю. Вздрогнув, он попятился, когда Гумбольдт, схватив его за плечи, вскричал, мол, какая честь, какой великий момент – для Германии, для науки, для него самого!

Секретарь записывал, человек с ящичком тихо вымолвил: Самое время!

Гумбольдт застыл. Это господин Дагерр, зашептал он, не двигая губами. Его воспитанник, работает над прибором, который запечатлеет сей миг на пластинку, покрытую тонким слоем светочувствительного йодида серебра, и вырвет его тем самым из потока быстротечного времени. Пожалуйста, не двигайтесь!

Гаусс сказал, что хочет домой.

Совсем недолго, прошептал Гумбольдт, минут пятнадцать всего, прогресс уже налицо. Еще недавно это длилось значительно дольше, на первых сеансах он думал, что не выдержит позвоночник.

Гаусс хотел было увернуться, однако седенький старичок вцепился в него с неожиданной силой, бормоча: сообщить королю! Посыльный припустился бегом. Потом, видимо, чтобы не упустить мысль, Гумбольдт добавил, что надо пометить касательно возможности разведения тюленей в Варнемюнде, условия кажутся подходящими, проверить и доложить ему завтра! Секретарь записал.

Ойген, выбравшийся, прихрамывая, лишь теперь из кареты, извинился за то, что они прибыли в столь поздний час.

Здесь никакой час не считается ни слишком поздним, ни слишком ранним, пробормотал Гумбольдт.

Здесь речь идет только о работе, и она должна быть выполнена. К счастью, еще достаточно светло. Не шевелиться!

Во двор вошел полицейский и справился, что здесь происходит.

Потом, прошипел Гумбольдт, не разжимая губ.

Имеет место скопление лиц с неизвестными целями, заметил полицейский. Всем следует разойтись, иначе он вынужден будет принять положенные в таком случае меры.

Гумбольдт в ответ буркнул, что он камергер.

Что такое? склонился полицейский, не расслышав.

Камергер, повторил секретарь Гумбольдта. Придворный сановник.

Дагерр потребовал от полицейского, чтобы тот вышел из кадра.

Полицейский отошел, морща лоб.

Во-первых, этак каждый может сказать, а во – вторых, запрет на скопления касается всех. А этот – он ткнул пальцем в сторону Ойгена – явный студент. А тогда это и вовсе уж щекотливое дельце.

Если он тотчас же не уберется отсюда, предупредил секретарь, то наживет неприятности, какие ему и не снились.

Полицейский, подумав, сказал, что в таком тоне нельзя разговаривать с лицом казенным. Он дает им еще пять минут.

Гаусс, застонав, вырвался на свободу.

О нет! вскричал Гумбольдт.

Дагерр притопнул ножкой. Такой момент – и навсегда утрачен!

Как и все другие моменты жизни, спокойно заметил Гаусс. Как и все другие.

И в самом деле: когда той же ночью Гумбольдт – под заполнивший все жилые помещения храп Гаусса в гостевой комнате, принялся с помощью лупы исследовать медную пластинку, он ничего на ней не обнаружил. И лишь через какое-то время ему почудился там некий неясный клубок привидений, словно бы воспроизводящий какой-то подводный ландшафт. Посреди всего – рука, три башмака, плечо, обшлага мундира и мочка чьего-то уха. Или что-то другое? Вздохнув, он выбросил пластинку в окно и услышал, как она глухо шлепнулась о землю двора. Несколько секунд спустя он забыл о ней – как забывал обо всем, что ему когда-либо не удавалось.

МОРЕ

Александр фон Гумбольдт стал знаменит на всю Европу после своей экспедиции в тропики, которую предпринял за двадцать пять лет перед тем. Он побывал в Новой Испании, Новой Гранаде, Новой Барселоне, Новой Андалусии и в Соединенных Штатах; он открыл природный канал между Ориноко и Амазонкой, взошел на самую высокую гору, известную в подлунном мире, собрал коллекцию из тысяч растений и сотен животных, частью живых, но в большинстве своем мертвых; он разговаривал с попугаями, раскапывал захоронения, он измерял на своем пути все подряд – каждую реку, гору и озеро, он залезал в каждую дырку Земли, он перепробовал больше ягод и вскарабкался на большее количество деревьев, чем это можно было себе представить.

Он был младшим из двух братьев. Их отец, зажиточный дворянин из не очень знатного рода, умер рано. И тогда мать справилась, какое им дать образование, не у кого иного, как у Гёте.

Двое братьев, ответствовал тот, в коих столь ясно обнаруживается разнообразие человеческих устремлений, а к тому же вполне преосуществляются как воля к действию, так и наслаждение совершенством, суть поистине зрелище, призванное наполнить сердца надеждою, а разум размышлением.

Никто не понял, что он сказал. Ни мать, ни ее мажордом Кунт, тощий субъект с большими ушами. Может быть, надо полагать, заключил наконец Кунт, что речь идет об эксперименте. Одного из братьев готовить к поприщу культуры, а другого к занятиям наукой.

А которого куда определить?

Кунт задумался. Потом пожал плечами и предложил бросить монетку.

Пятнадцать хорошо оплачиваемых наставников читали им лекции на университетском уровне. Младшему из братьев – по химии, физике, математике, старшему – по древним языкам и литературе, обоим преподавали греческий, латынь и философию. Двенадцать часов в день, всю неделю, без перерыва и каникул.

Младший брат, Александр, был немногословен и вял, его приходилось понуждать, отметки у него были посредственные. Стоило только предоставить его самому себе, как он устремлялся в леса, собирал там жуков для своей коллекции, выстроенной по собственной системе. В девять лет он воспроизвел громоотвод Бенджамина Франклина и укрепил его в предместье столицы, на крыше замка, в котором они жили. В Германии то была вторая модель вообще, первая торчала на крыше профессора физики Лихтенберга в Гёттингене. Лишь эти два места были защищены от неба.

Старший брат выглядел подобно ангелу. Он мог витийствовать как поэт и с юного возраста вел глубокомысленную переписку с самыми знаменитыми мужами страны. Кто бы ни встречался с ним, не мог скрыть своего восхищения. В тринадцать лет он владел двумя языками, в четырнадцать – четырьмя, в пятнадцать – семью. Его ни разу еще не наказывали, ибо никто не мог припомнить, чтобы он сделал что-то не так. С английским посланником он беседовал о торговой политике, с французским – об опасностях мятежа. Однажды он запер своего младшего брата в шкафу в дальней комнате. Когда на следующий день слуга обнаружил там малыша почти без чувств, тот заявил, что сам себя запер, зная, что правде всё равно никто не поверит. В другой раз младший брат обнаружил в своем кушанье некий белый порошок. Александр уже достаточно разбирался в химии, чтобы распознать крысиный яд. Дрожащими руками он отодвинул от себя тарелку. С противоположной стороны стола на него оценивающе смотрели бездонно светлые очи старшего брата.

Никто не мог отрицать, что в замке водятся привидения. Правда, ничего зрелищного, так – шаги в пустых коридорах, детский плач без всякой причины или чей-то неясный силуэт, смиренно просящий сиплым голосом купить у него банты для туфель, намагниченные игрушки или стакан лимонада. Гораздо больший ужас, чем сами привидения, наводили рассказы о них: Кунт давал мальчикам читать книги, где речь шла о монахах и разрытых могилах с торчащими из них руками, о приготовленных в преисподней эликсирах и о магических сеансах, во время которых оцепеневшие родственники внимали усопшим. Все подобное тогда только-только входило в моду, и еще не было выработано противоядия от этих кошмаров. Все сие необходимо, уверял Кунт, соприкосновение с тьмой есть непременная часть возмужания; тот не станет немецким мужчиной, кто не испытает страха метафизического. Однажды им попалась история об Агирре Безумном, что нарушил клятву, данную своему королю, и самого себя провозгласил императором. В беспримерном, похожем на страшный сон путешествии по Ориноко он со своей дружиной нигде не мог ступить на берег – настолько непроходимые были там джунгли. Птицы кричали на языках вымерших народов, а стоило взглянуть на небо, как можно было увидеть там отражения городов, чья архитектура ясно обнаруживала, что их строили не люди. В этих краях еще не побывали исследователи, и надежной карты тех мест до сих пор не существовало.

А он сделает это, сказал младший брат. Он там побывает.

Всенепременно, съязвил старший.

Он не шутит!

Кто бы сомневался, сказал старший и позвал слугу, дабы пометить день и час провозглашенного обещания. Наступит время, и мир возрадуется, что сохранилась эта дата.

Физику и философию преподавал им Маркус Герц, любимый ученик Иммануила Канта и супруг прославленной красавицы Генриетты. Он наливал в стеклянный кувшин две разные жидкости: чуть помедлив, смесь внезапно меняла цвет. Он выпускал жидкость через трубочку, подносил к ней огонь, и мгновенно, с шипением, вспыхивало пламя. Полграмма образует пламя в двенадцать сантиметров высотой, говорил Герц. Чтобы не пугаться незнакомых вещей, их следует лучше измерить – вот где здравая мысль.

В салоне Генриетты раз в неделю собирались образованные люди, они говорили о Боге и своих чувствах, пригубливали вино, писали друг другу письма и именовали себя Обществом Добродетели. Никто уж не помнил, откуда взялось это название. Их беседы должно было хранить в тайне от посторонних; зато перед другими соучастниками Добродетели следовало обнажать свою душу в мельчайших подробностях. А ежели душа вдруг окажется пустой, непременно нужно было что-нибудь выдумать. Оба брата были в числе самых младших членов этого общества. Все сие также необходимо, уверял Кунт и запрещал им пропускать собрания. Они-де служат воспитанию сердца. Он настаивал на том, чтобы мальчики писали письма Генриетте. Пренебрежение искусством сентиментальности на ранних этапах жизни может привести впоследствии к самым нежелательным результатам. Разумеется, всякое послание нужно было сначала показывать наставнику. Как и следовало ожидать, письма старшего брата бывали удачнее.

Генриетта присылала им вежливые ответы, выполненные неустоявшимся детским подчерком.

Да ей и самой-то было всего девятнадцать. Одну книгу, которую подарил ей Гумбольт-младший, она вернула непрочитанной; то была L"homme machine Ламетри. 1
«Человек-машина» (фр.) – публично сожженное по требованию церкви сочинение французского философа-материалиста Жюльена Офре де Ламетри (1709–1751). (Здесь и далее примеч. перев.)

Запрещенное сочинение, презренный памфлет. Она не может позволить себе даже открыть подобную книгу.

Какая жалость, сказал младший брат старшему. Это выдающаяся книга. Автор всерьез утверждает, что человеческий организм – самостоятельно заводящаяся машина, действующая подобно часовому механизму, но с высокой долей искусства мышления.

И без всякой души, откликнулся старший брат.

Они шли замковым парком; на голых деревьях лежал тонкий иней.

Вовсе нет, возразил брат младший. С душой. С предчувствиями и поэтическим ощущением беспредельности и красоты. Да только и сама эта душа всего лишь часть, пусть и сложнейшая, этой машины. И я подозреваю, что все это соответствует истине.

Все люди – машины?

Может быть, и не все, задумчиво сказал младший. Номы.

Пруд замерз, снег и сосульки казались голубыми в предвечерних сумерках.

Он должен что-то сказать Александру, заметил старший. Он всем внушает беспокойство. Своей молчаливостью, своей замкнутостью. Весьма посредственными успехами в учебе. Их обоих вовлекли в некий великий эксперимент. И ни один из них не имеет права увиливать от него. Помолчав, старший брат заметил, что лед-то совсем окреп.

В самом деле?

Наверняка.

Младший кивнул и, набрав побольше воздуха, ступил на лед. Раздумывая, не продекламировать ли ему оду Клопштока о беге на коньках, он широко раскинул руки и заскользил на середину пруда. Закружился вокруг своей оси. А старший брат стоял, слегка запрокинув голову назад, на берегу и смотрел на него.

И вдруг на Александра обрушилась тишина. В глазах у него потемнело, холод пронзил так, что он едва не потерял сознание. И только тогда понял, что провалился под воду. Он отчаянно барахтался. Голова его билась обо что-то твердое, то был лед. Меховая шапочка слетела с головы и уплыла, волосы вздыбились, ноги колотили о дно. Глаза постепенно привыкли к темноте. На какой-то миг он увидел застывший ландшафт: подрагивающие стебли; над ними какие-то листья, прозрачные, как вуаль; одинокая рыбка, вот она только что была здесь, а теперь уже там, будто видение. Он попробовал всплыть, но снова ударился головой о лед. Александру стало ясно, что жить ему осталось считаные секунды. Он шарил рукой по льду и, когда уже кончался воздух, вдруг увидел неясный просвет наверху; он устремился туда и вырвался наконец наружу; тяжело дыша и отхаркиваясь, он стал цепляться за острую кромку льда. Она резала ему руки, но он все-таки подтянулся, перевалился на что-то твердое, вытянул за собой ноги и застыл на льду, отдуваясь и плача. Потом повернулся на живот и пополз к берегу. Его брат стоял, как и прежде, в той же позе, руки в карманах, шапка надвинута на глаза. Протянув руку, он помог Александру встать.

Ночью начался жар. Он слышал голоса и не знал, то ли они ему мерещатся, то ли принадлежат людям, обступившим его кровать. Ощущение ледяного холода не отпускало его. Какой-то человек мерил комнату большими шагами, вероятно врач; он говорил, решайся теперь, быть этому или не быть, нужно только решиться и потом уж держаться до конца, не так ли? Александр хотел ответить, но не мог вспомнить, что было сказано; он видел перед собой широко простиравшееся море под небом, посверкивающим электрическими разрядами, а когда он снова открыл глаза, был полдень третьего уже дня, зимнее солнце бледной тенью висело в окне, а жар его тем временем спал.

С того дня отметки Александра улучшились. Он сосредоточился на занятиях и обрел привычку сжимать кулаки, когда размышлял, точно должен был повергнуть врага. Он изменился, писала ему Генриетта, ей немного боязно за него. А потому он испросил разрешения провести ночь в той пустой комнате, откуда чаще всего слышались по ночам какие-то звуки. Наутро он был бледен и тих, а на лбу его появилась первая вертикальная складка.

Кунт решил, что старший брат должен изучать право, а младший камералистику. И, само собой разумеется, он отправился вместе с ними в университет во Франкфурте-на-Одере, сопровождал их на лекции и следил за их успехами. Сия высшая школа была не из лучших. Любой неуч, писал старший Генриетте, ежели только желает стать доктором, может со спокойной душой отправляться сюда. Кроме того, в коллегиуме, бог весть зачем, вечно обретается огромный пес, скребется и создает всякий шум.

У ботаника Вильденова младший впервые увидел засушенные тропические растения. У них имелись отростки, как щупальца, бутоны, похожие на глаза, и листья, на ощупь словно человеческая кожа. Они были такими, какими Александр их видел в своих снах. Он резал их, тщательно зарисовывал, испытывал их реакцию на кислоты и щелочи и старательно препарировал.

Теперь он знает, сказал он Кунту, чем он хочет заниматься и что его интересует. Жизнь.

Сие он не может одобрить, сказал Кунт. Есть в мире и другие задачи, чем просто жить. Только жизнь не может составить содержание существования на Земле.

Он не это имел в виду, возразил Александр. Он хочет исследовать жизнь, то ее истовое упорство, с которым она покрывает весь земной шар. Хочет понять ее секреты!

Тогда пусть остается и учится у Вильденова.

В следующем семестре старший брат перебрался в Гёттинген. И пока он там обретал своих первых друзей, впервые пробовал спиртное и касался женщины, младший написал свою первую научную работу.

Добро, сказал Кунт, но еще не настолько, чтобы издавать ее под именем Гумбольдта. С опубликованием следует повременить.

На каникулах младший брат посетил старшего. Там, на приеме у французского консула он познакомился с математиком Кестнером, его другом гофратом Циммерманном и Георгом Кристофом Лихтенбергом, самым значительным ученым Германии в области экспериментальной физики. Тот, настоящая глыба из мяса и духа, горбатый, но с безупречно красивым лицом, протянул ему свою мягкую руку, забавным образом глядя поверх него. Гумбольдт спросил его, на самом ли деле он пишет роман.

И да и нет , ответил Лихтенберг, взглянув так, будто видел перед собой нечто, не доступное взору Гумбольдта. Произведение называется О впадине, повествует ни о чем и никак не продвигается.

Написание романа, заметил Гумбольдт, представляется мне той столбовой дорогой, что позволит спасти для будущего мимолетности настоящего времени.

Ага, сказал Лихтенберг.

Гумбольдт покраснел, добавив, что становится модным делать местом действия далекое прошлое, а это представляется ему нелепым.

Лихтенберг прищурился, разглядывая его.

Нет, наконец заключил он. И да.

Возвращаясь, братья увидели рядом с только что взошедшей луной еще один серебряный круг, чуть побольше.

Воздушный шар с подогревом воздуха, пояснил старший. Пилатр де Розье, летавший на этом воздушном шаре братьев Монгольфье, обретается сейчас поблизости, в Брауншвейге. Город полон слухов. Говорят, скоро все люди смогут подняться в воздух.

Да только вряд ли они этого захотят, сказал младший. Испугаются.

Незадолго до отъезда Александр познакомился со знаменитым Георгом Форстером, худющим, вечно кашляющим человеком с нездоровым цветом лица. Он объездил с Куком весь мир и повидал больше, чем любой другой человек в Германии; ныне этот человек стал легендой, его книга обрела мировую славу, а сам он работал библиотекарем в Майнце. Форстер рассказывал о драконах и живых мертвецах, о вполне вежливых каннибалах, о том, что в иные дни океан становится столь прозрачным, что кажется, будто паришь над бездной, о штормах таких сокрушительных, что страшно даже молиться. Он кутался в меланхолию, как в легкий туман. Да – да, говорил Форстер, повидал он немало. И вспоминал притчу об Одиссее и сиренах. Даже привязав себя к мачте и проплыв мимо, не спасешься от навязчивости чужбины. Он теперь почти не ведает сна, настолько сильны воспоминания. Намедни пришло известие, что его капитан, великий и загадочный Кук, сварен и съеден на Гавайях. Форстер потер лоб, разглядывая пряжки на своих башмаках. Да, вот так, сварен и съеден, повторил он.

Даниэль Кельман

Измеряя мир

Измеряя мир
Даниэль Кельман

Шорт-лист (АСТ)
Германия рубежа XVIII и XIX столетий. Подходит к концу эпоха Просвещения. Двое талантливых мальчишек – барон-аристократ и вундеркинд из бедной крестьянской семьи Александр фон Гумбольдт и Карл Гаусс еще не подозревают о том, что станут великими учеными. Первый – исследователем Земли, объехав почти весь мир, второй – блестящим математиком, лишь изредка покидая родной городок Брауншвейг. После мимолетной встречи в детстве их судьбы расходятся на целую жизнь, неожиданно соединившись в ее конце…

Даниэль Кельман

Измеряя мир

Daniel Kehlmann

DIE VERMESSUNG DER WELT

Copyright © 2005 by Rowohlt Verlag GmbH, Reinbek bei Hamburg, Germany

© Косарик Г. М., наследники, перевод, 2016

© ООО «Издательство АСТ», 2016

Даниэль Кельман – немецкий и австрийский писатель, родился в 1975 году. В настоящее время Кельман – один из самых известных молодых немецкоязычных прозаиков. Его роман «Измеряя мир» 37 недель лидировал в списке бестселлеров журнала Spiegel, был переведен на 40 языков, занимал в The New York.

Times второе место среди самых продаваемых книг 2006 года и до сих пор пользуется огромным успехом у читателей.

Кельман – лауреат премии «Кандид» (2005), премии общества Конрада Аденауэра (2006), премии Клейста (2006), премии Хаймито Додерера (2006), премии газеты Welt (2007), премии Томаса Манна (2008), премии Prix Cеvennes du roman europеen f?r Gloire (2010), авторской театральной премии Nestroy-Theaterpreis (2012).

Путешествие

В сентябре 1828 года величайший математик страны впервые за много лет покидал свой родной город, дабы принять участие в Немецком конгрессе естествоиспытателей в Берлине. Отправляться туда ему не хотелось. Месяц за месяцем он отнекивался, но Александр фон Гумбольдт оставался неумолим, и в конце концов он согласился – в минуту слабости духа и в надежде, что день отъезда никогда не настанет.

И вот теперь профессор Гаусс прятался в своей постели. Зарывался в подушки и, смежив очи, отмахивался от Минны, призывавшей его к подъему: кучер, мол, ждет, да и путь предстоит неблизкий. Наконец он открыл глаза и, убедившись, что Минна все еще здесь, объявил ей, что она несносная аналфабетка и несчастье всей его жизни, омрачившая его преклонные годы. Когда же и это не помогло, он откинул одеяло и спустил ноги на пол.

Кое-как поплескавшись в умывальнике, он ворча сошел по лестнице вниз. В гостиной его дожидался сын Ойген с уложенной в дорогу сумкой. Едва Гаусс его завидел, как им овладел приступ ярости: он смахнул на пол стоявший на подоконнике кувшин, растоптал черепки ногами и покушался сокрушить что-нибудь еще. И не успокоился даже тогда, когда повисшие на нем с двух сторон Минна и Ойген принялись наперебой уверять, что в дороге с ним ничего не приключится, что он вообще скоро уже опять будет дома и что все это промелькнет точно дурной сон. Лишь когда его древняя матушка приковыляла на шум из своей комнаты да ущипнула его за щечку, спросив, что же это сталось с ее храбрым мальчиком, он взял себя в руки. Без излишнего пыла простился с Минной, с дочерью, рассеянно погладил по голове младшего сына. И забрался наконец с их помощью в карету.

Поездка была мучительной. Он обозвал Ойгена неудачником и, вырвав у него из рук кривую суковатую палку, с силой ткнул ею сына по ноге. Какое-то время, нахмурившись, он глядел в окно, потом спросил, когда же наконец его дочь выйдет замуж. Почему это никто ее не берет, в чем проблема?

Ойген не отвечал, он принялся приглаживать свои длинные волосы и расправлять обеими руками красный берет.

А ну выкладывай, приказал Гаусс.

Если честно, сказал Ойген, сестра не такая уж и милашка.

Гаусс кивнул, ответ был исчерпывающим. И потребовал книгу.

Ойген протянул ему ту, которую только что раскрыл сам: Немецкое гимнастическое искусство Фридриха Яна. То была одна из его любимейших книг.

Гаусс попробовал было читать, но уже через несколько секунд оторвал от книги глаза, заявив, что эти новомодные кожаные рессоры еще хуже прежних. А ведь не за горами время, когда машины помчат людей от одного города к другому со скоростью выпущенного из пушки ядра. И тогда из Гёттингена до Берлина можно будет добраться всего за полчаса.

Ойген в сомнении покачал головой.

Несправедливо и странно, заметил Гаусс, быть заложником того времени, в котором поневоле родился. Прямо-таки пример жалкой случайности существования. За что, собственно, нам посылаются все эти преимущества относительно прошлого, и за что нас делают посмешищем в глазах будущего?..

Ойген, зевая, кивнул.

Даже такой разум, как его собственный, сказал Гаусс, был бы беспомощен в ранние века человечества или где-нибудь на берегах Ориноко, а, глядишь, лет через двести какой-нибудь глупец еще и посмеется над ним да сплетет про него, чего доброго, какую-нибудь околесицу.

Он задумался на минуту, потом снова обозвал Ойгена неудачником и погрузился в книгу. А сын его тем временем уткнулся носом в окно кареты, чтобы спрятать лицо, искаженное от обиды и гнева.

В Немецком гимнастическом искусстве речь шла о различных гимнастических снарядах. Автор подробно описывал придуманные им приспособления для упражнений. Одно из них он назвал конем, другое перекладиной, третье же – козлом.

Совсем сдурел парень, заметил Гаусс и, открыв окно, выбросил книгу.

Ведь то была моя книга, вскричал Ойген.

Оно и видно, сказал Гаусс и немедленно уснул, очнувшись только когда стали менять лошадей на почтовой станции.

Пока выпрягали старых да впрягали новых лошадей, они ели картофельный суп в харчевне. Сидевший за соседним столом худой мужчина с впалыми щеками и длинной бородой тайком наблюдал за ними. Плотское, заметил Гаусс, которому, к его раздражению, приснились гимнастические снаряды, есть вероятный источник всяческого унижения. Он всегда почитал признаком злого юмора со стороны Господа Бога, что тот воткнул такой дух, как его, в столь хилое тело, в то время как такая заурядность, как Ойген, никогда не болеет.

В детстве у него была тяжелая оспа, возразил Ойген. Он тогда еще чуть не помер. Вон остались следы!

И то верно, согласился Гаусс, он и забыл. И, указав на почтовых лошадей за окнами, заметил, что все же забавно, что богатые люди путешествуют вдвое дольше, чем бедные. Ведь почтовых-то лошадей можно менять на каждой станции. А своим надо дать отдохнуть, теряя на этом время.

Ну и что? спросил Ойген.

Ничего – для того, кто не привык думать, возразил Гаусс. Как ничего нет и в том, что молодой человек ходит с палкой, а старый – нет.

Все студенты ходят с такими палками, сказал Ойген. Так всегда было и будет.

Предположительно, сказал Гаусс и засмеялся.

Они продолжили молча хлебать суп ложками, пока не вошел жандарм с пограничной станции и не потребовал паспорта. Ойген протянул ему свою подорожную: сертификат двора, в коем значилось, что податель сего хотя и студент, но вне подозрений и может в сопровождении отца ступить на прусскую землю. Жандарм с подозрением вгляделся в юношу и, изучив его паспорт, оборотился к Гауссу. У того ничего не было.

Ни паспорта, ни какой-нибудь бумажки с печатью, совсем ничего? спросил жандарм, опешив.

У него никогда не было нужды ни в чем подобном, отвечал Гаусс. В последний раз он пересекал границу Ганновера лет двадцать назад. И тогда у него проблем не возникло.

Ойген попытался объяснить, кто они такие, куда едут и по чьему приглашению. Собрание естествоиспытателей состоится под покровительством Короны. В качестве почетного гостя его отец приглашен, по сути, самим королем.

Однако блюститель закона желал видеть паспорт.

Жандарм, разумеется, не может этого знать, сказал Ойген, но его отец известен в самых далеких странах, он член многих академий, его с ранней молодости величают королем математики.

Тут Ойген побледнел.

Наполеон? повторил жандарм.